Назад

В. А. Викторович 

Коломенский текст русской литературы: к определению понятия

Текст публикуется по печатному изданию

Коломна и Коломенская земля: история и культура: Сборник статей / Составители А.Г. Мельник, С.В. Сазонов. – Коломна: Лига, 2009. – 424 с.: цв. ил.

Скачать pdf-файл>>

Коломенский текст русской литературы: к определению понятия

После того, как Владимир Николаевич Топоров ввел термин «петербургский текст» («пресуществление материальной реальности в духовные ценности»)1, литературоведение обнаружило целую серию так называемых локальных текстов2: московский, северный, пермский и т. п. Это естественно, т. к. русская литература складывалась не только из текстов-гигантов, каковы петербургский и московский, их всегда окружал калейдоскоп малых текстов, которые могут быть объединены понятием «провинциальный текст». Если это общее понятие несет в себе интегрирующее начало, то каждая из его составных частей (в том числе и коломенский текст), обладая собственной спецификой, вносит взаимодополняющие обертоны. Мы хотим здесь уйти от всякого рода спекуляций на темы «провинция нас спасет» или «провинция нас погубит» и попытаемся определить границы и содержание предлагаемого термина «коломенский текст».

Василий Щукин «петербургскому тексту» противопоставил «усадебный текст» русской литературы. У каждого текста есть, как он говорит, «текст-код» или основной миф этого текста. В Петербурге это легенда о дьявольском городе, который обречен на погибель. Основной миф усадебного текста – «райский сад», утраченный нами3. Возвращаясь к провинциальному тексту русской литературы (не совпадающему с усадебным), зададимся вопросом: что может быть названо его основным мифом? На эту роль, как нам представляется, претендует фольклорный по своему происхождению образ сонного царства. Напомню, как И.А. Гончаров в «Обрыве» описывает провинциальный город: «Было за полдень давно; над городом лежало оцепенение покоя, штиль на суше, какой бывает на море, штиль широкой, степной, сельской и городской русской жизни. Это не город, а кладбище, как все эти города. Он не то умер, не то уснул или задумался».

Еще одна составляющая мифа русской провинции – это восприятие своего, так сказать, болота, как главной кочки в пространстве. П.И. Якушкин в «Путевых письмах» свидетельствовал: «Сами жители говорят про свои родные города одно и то же; в Харькове я слышал поговорку: “Харьков городок – Петербурга уголок”»4. У нас на слуху идентичное: «Коломна городок – Москвы уголок». Если кто проезжал Луховицы, то видел над дорогой плакат: «В России три столицы: Москва, Питер, Луховицы». При этом нет развязки, водители стоят в пробке и любуются на сию «затею сельской остроты».

Миф о сонном царстве провинции идет, скорее всего, от Гоголя и в XIX веке получает основательное подкрепление: Герцен, Щедрин, Островский, Достоевский, Гончаров… В XX в. особенно сгустились отрицательные краски провинциального мифа: Ф. Сологуб («Мелкий бес»), Горький («Городок Окуров»), Е. Замятин («Уездное») и т. д. В этом ряду должно быть названо и имя А.В. Чаянова. В 1918 г. у него выходит «История парикмахерской куклы»… Герой бежит из Москвы, ищет какое-то другое измерение жизни и находит его «отпечатки» в уездной Коломне, ведущие затем в Венецию. Получается, что Коломна и Венеция – два «паноптикума» на грани сна и яви.

У начала «коломенского текста» стоят три имени: Иван Иванович Лажечников, Никита Петрович Гиляров-Платонов и Борис Пильняк. Они главным образом и создали запоминающийся литературный образ Коломны, то словесное зеркало, в которое смотрится наш город. Заметим сразу, что далеко не каждому уездному городу России повезло с таким зеркалом.

Образ Коломны эпизодически появляется сначала в исторических романах И. И. Лажечникова. В «Последнем Новике» герой, русский шпион, провел детство в маленьком городке, в котором легко узнается Коломна. Детские воспоминания греют его всю жизнь и питают душевные силы. В «Ледяном доме» напоминание о Коломне скорее отрицательное – имеется в виду портрет дебелой коломенской пастильницы. Эти эпизоды, разумеется, еще не создают «коломенского текста», он формируется в рамках поздней автобиографической прозы писателя.

В 1856 г. Лажечников выпускает повесть «Беленькие, черненькие и серенькие», которая печатается в «Русском вестнике» параллельно с «Губернскими очерками» Щедрина. Лажечникову удалось многих опередить в русской литературе. Это вообще очень интересный феномен, когда писатель второго ряда выходит вперед и как разведчик апробирует какие-то темы, мотивы, образы, которые только потом разовьются у русских гениев. Лажечников опередил щедринскую «Историю одного города», когда в «Беленьких, черненьких и сереньких» вывел гротесковый ряд градоначальников города Холодни (Холодня – читай Коломна, Лажечников этого почти и не скрывает: топография однозначно коломенская). Галерея холодненских градоначальников во многом опережает синклит правителей города Глупова. Насон Моисеич – градоначальник благодушный, даже чересчур добрый и мягкий, его окружение этим пользуется, и жителям от его доброты нисколько не сладко. Затем начальство то ли прогрессирует, то ли деградирует и все кончается Герасимом Сазонычем Поскребкиным… Фамилия его говорящая. Это градоначальник, который

ничего мимо себя не пропускает, вплоть до сальных свечей, фонарного масла, и даже заборы идут у него в ход.

На фоне то недалеких, то блудливых «отцов города» Лажечников и воссоздает знакомый миф провинции как сонного царства. Вот его ключевое описание: «В Холодне <…> ничто не изменяло мертвой тишины города. По-прежнему нарушалась эта тишина мерными ударами валька по мокрому белью и гоготанием гусей на речке; по-прежнему били на бойнях тысячи длиннорогих волов, солили мясо, топили сало, выделывали кожи и отправляли все это в Англию; по-прежнему в базарные дни <…> скрипели на рынках сотни возов с сельскими продуктами и изделиями, а меж ними сновали, обнимались и дрались пьяные мужики. По воскресным дням толпы отчаливали к городскому кладбищу, чтобы полюбоваться на земле покойников очень живыми кулачными боями»5. Состояние «мертвой тишины», кажется, только подчеркнуто динамикой «живого» круговорота («по-прежнему»).

В градообразующей, как бы теперь сказали, среде – похожие картинки. «Пузатые купцы, как и прежде (курсив мой. – В.В.), после чаепития упражнялись в своих торговых делах, в полдень ели редьку, хлебали деревянными или оловянными ложками щи, на которых плавало по вершку сало, и уписывали гречневую кашу. После обеда, вместо кейфа, беседовали немного с высшими силами, т. е. пускали к небу из воронки рта струи воздуха, потом погружались в сон праведных»6. Кейф и «сон праведных» как-то заслоняют «упражнения в торговых делах» – проявляется истинная система жизненных ценностей.

Следом идет описание женской половины купеческого города: «Прекрасный пол в Холодне имел тоже свои умилительные забавы. Купчихи езжали друг к другу в гости. Посещения эти начинались киванием головы, как у глиняных кошечек, когда их раскачают, и прикладыванием уст к устам. Затем усаживались чинно, словно немые гости на наших театральных подмостках; следовали угощения на двадцати очередных тарелках с вареньями, пастилою и орехами разных пород. При этом неминуемо соблюдалась китайская церемония бесчисленных отказов и неотступного потчивания с поклонами и просьбою понудиться. Кукольная беседа нарушалась только пощелкиванием орешков и оканчивалась такими же китайскими церемониями… И возвращались гости домой довольные, что видели новые лица, подышали на улице свежим воздухом и свободой!»7. Кукольная комедия женских посиделок и смешная и грустная: словно живая жизнь (жажда «новых лиц» и «свободы») затянулась в умертвляющий корсет, дух сонной одури превращает людей в китайских болванчиков. Совершенно очевидно, что здесь Лажечников идет в русле гоголевских традиций, ведущих затем к Щедрину.

Однако называется повесть «Беленькие, черненькие и серенькие». Триада структурирует и образ города. «Серенькие» в основном спят, «черненькие» крадут без устали, но вот откуда в этом мертвом царстве берутся «беленькие», Лажечников не поясняет. Между тем они есть, и писатель не находит им другого определения, как «уроды». Лажечников вышел здесь на очень большую тему, на которую чуть раньше выходил Гоголь: показать все-таки «беленьких». Следует сразу сказать, эта задача оказалась не по силам нашему автору, как, впрочем, и самому Гоголю. Видимо, еще время не приспело для этого рода литературных героев. И провинциальная «беленькая» Россия, вполне убедительная, предстанет в художественном слове несколько позднее. Я имею в виду Лескова, прежде всего роман «Соборяне». Но надо сказать, что и Лажечников все-таки делает к этому шаг. Его повесть поддерживает своеобразный футурологический вектор русской литературы.

Интересно, что и Гиляров, и Пильняк в своих описаниях Коломны идут совершенно сознательно от Лажечникова, хорошо зная его автобиографическую прозу. Доказательства очевидны: это речь Гилярова о Лажечникове и очерк Пильняка «На родине Лажечникова».

В 1869 г. Никита Петрович Гиляров-Платонов на юбилейном вечере Лажечникова читает речь, где пытается определить вклад своего земляка в русскую литературу. И говорит при этом, что Коломна – это не случайность рождения, не только географический термин, юбиляр несет в себе черты своеобразного типа коломенского гражданина. Очевидно, не без воздействия провозглашенной И. Тэном в 1863 г. триады влияния (раса, среда, момент) Гиляров говорит о том, что исторические предания, ландшафт обитания и языковая среда накладывают на личность писателя неизгладимый отпечаток. Лажечников, – утверждает Гиляров, – не только бессознательно несет в себе особенности местности, где он родился и вырос, но он и вполне осознанно формирует нравственную связь с нею в своей автобиографической прозе. Горы, море, степь – «есть действительная красота в том и другом; не лишено и производительности то и другое. Но местность слегка волнистая с небольшими холмами, извивающаяся ручейками и плавною рекою <…>: тут больше жизни, больше красоты, больше и богатства»8.

Речь о Лажечникове можно считать первым наброском идей, положенных Гиляровым в основание собственного автобиографического эпоса – книги «Из пережитого» (1886). Волнистая, непрямая линия жизни автора, находя соответствия в историческом, бытовом, духовном измерении, обретает качество некоей национальной геометрии, если можно так выразиться. Автор начинает свою книгу соображениями о многоярусности (термин П.В. Киреевского) русской провинциальной жизни, где человек XIX в. легко найдет остатки XVIII, XVII, а в каких-то закоулках даже и XIII столетия. Эту многоярусность Гиляров передал в замечательных описаниях Коломны.

В отличие от дворянско-купеческой Коломны Лажечникова Гиляров создает образ провинциальной «поповки», как Лесков называл среду провинциального клира, которая в светской литературе вплоть до Лескова, до его «Соборян», имела отрицательные в основном коннотации. Интересно, что в жесткости описания жизни и быта коломенского духовного училища Гиляров нисколько не уступает «Очеркам бурсы» Помяловского, но здесь все же другая точка зрения. Гиляров критикует бурсу изнутри, не теряя при этом веру. Это фундаментальное свойство всей его автобиографической эпопеи.

Взгляните на зафиксированные Гиляровым коломенские предания. Вот один черт сидит на Мотасовой (т. е. Свибловой) башне, а другой летит из Бобренева монастыря, где уже соблазнил монахов, и теперь желает соблазнить мирян-коломенцев. Тот, что сидит на башне, смеется: «я тут уже четыреста лет от нечего делать мотаю ногами; здесь нас с тобой поучат грешить»9. По этому поводу (а также по поводу легенды о происхождении имени города от изгнания «колом» преподобного Сергия) автор замечает: «Самоосуждение свойственно не одной Коломне, а вообще русским городам, особенно древним, происхождение которых затеряно. Замечательна эта народная черта. Не хвалятся, чем даже основательно хвалиться, не помнят героев, забывают о своих исторических заслугах, а помнят Божиих святых людей и им противопоставляют себя как негодных и грешных…»10. Эта контрастность провинциального духа, отмеченная еще Лажечниковым, находит подтверждение у Гилярова, и так же, как у Лажечникова, у него сохраняется вера, что «беленькие», вот эти десять праведников, за которых заступился Авраам (Быт. 18. 23 – 33), они все-таки в Коломне есть.

Еще один важный момент – провинциальная эсхатология. У Лажечникова на улицах Холодни «то появлялся оборотень, который по ночам бегал в виде огромной свиньи, ранил и обдирал клыками прохожих; то судья в нетрезвом виде въезжал верхом на лошади и без приключений съезжал по лесам строившегося двухэтажного дома…»11 (право, не знаешь, кто опаснее для «спокойствия населения»). Гиляров, в свою очередь, описывает Коломну как пустеющий город. В главе «Старая семинария», рассуждая о том, что вместе с епархией и семинарией из города ушла его душа, автор выходит на свою, возможно, главную тему. «Опустела родина. Она подошла под тот тип казенщины, который там раньше, там позже, но неуклонно повсюду овладевает Россией, стирая все бытовое, местное, историческое <…>. Раньше развенчаны Ростов и Переславль, позже или одновременно с Коломной Белгород и Переяслав. С каким-то кажущимся озлоблением, а в сущности даже безотчетно преследовались самые названия <…> во всех этих проектах и мероприятиях действует фронтовой идеал, который заседает в душе русских умников. Разнообразие коробит, волнистые линии колют глаз, личная самостоятельность, местная особенность приводят ум в замешательство»12. Между тем подлинная перспектива русского развития – это не прямая линия, не централизация, уничтожающая местные особенности. Еще в речи о Лажечникове Гиляров говорил, что, в частности, и «коломенский текст» определяет волнистая линия. Как Пьяная лука на Москве-реке.

Тема прямой и волнистой линии продолжается в произведениях Пильняка, где Коломна становится знаковым городом, определяющим сущность того революционного процесса, который происходит в России, и во многом объясняющим, что есть Россия, Русь. Коломна является эдаким экспериментальным полем для Пильняка. Коломенский текст формируется им как текст эсхатологический. «Голый год» (1922) стал первым романом о русской революции, и объяснял он ее исходя именно из особенностей русской провинции. Интересен генезис коломенского текста в творчестве Пильняка.

Еще в 1918 г. писатель опубликовал очерк «На родине Лажечникова», где присоединился к указанному выше провинциальному мифу. «Я иду по улочкам города. В небе точно раскололось солнце и брызжет раскаленными лучами. Заполдни, –тот час, когда бывают миражи, и когда видишь сны наяву»13. Возможно, это те самые сны, которые снились Лажечникову, про диких чудовищ, что бегают по улицам и обдирают прохожих. Страшные сны посещают сонный город, потому что сон разума рождает чудовищ. Эти сны наяву возвращаются к Борису Пильняку через много лет. «Нет, не мираж. Так же описывал Коломну и Ив.Ив. Лажечников. Только с тех пор она не изменилась ничуть»14. И дальше рефрен: «сон давних дней», «сон давних дней» – пять раз. И все заканчивается описанием заснувшего на солнце старика-рассказчика.

В том же 1918 г. Пильняк печатает рассказ «Монастырское предание», в основу которого положена легенда о раскаявшемся разбойнике, основавшем Старо-Голутвин монастырь (о происхождении названия от голутвы, голытьбы, разбойников писал еще Карамзин)15. Это сочетание разбойничьего и святого, эта амбивалентность провинции захватывает Пильняка.

В 1919 г. он печатает рассказ «Коломна», всего две странички вокруг документальной «выписки из книги постановлений коломенского Сиротского суда за 1784 год»16. Очевидно, в данном случае следует верить писателю, что он мог найти этот листок «на базаре коломенском, после разгрома коломенского архива» (когда-то располагавшегося в бывшем Спасском монастыре). Сочную цитату из архивного документа трудно было придумать. Также не сочинил он, а только подредактировал надпись на Пятницких воротах (которая сейчас восстановлена): «Спаси, Господи, град сей и люди Твоя и благослови вход во врата сии». Эту надвратную надпись он цитирует и в очерке «На родине Лажечникова» (1918) и в рассказах «Коломна» (1919), «Колымен-город» (1920), и в романе «Голый год» (1922). Ей придается некое эсхатологическое значение.

Названный ряд произведений постепенно развертывает коломенский текст Пильняка17. Затем его продолжают романы «Машины и волки» (1925) и «Волга впадает в Каспийское море» (1930), где место Ордынина, псевдонима Коломны в «Голом годе», снова занимает Коломна, с теми же знаками пространства. Пильняк, вослед Лажечникову, структурирует его по принципу «Беленьких, черненьких и сереньких». Пытается отыскать «беленьких» и находит уже в «Колымен-городе» святого Данилушку, сумасшедшего, с точки зрения окружающих. «Был он наг и бос, носил вериги, был иконописен, рыжебород, синеок. Если Иван Емельянович был (неизвестно почему) жесток и злобен, то Данилушка (тоже неизвестно почему) был добр»18. Так же, как у Ивана Емельновича есть прототип в документах коломенского архива, у Данилушки есть свой прототип – это Данилушка Коломенский, описанный в книге Прыжова «26 московских пророков, юродивых…»19. Прыжов описывает, что он трижды предсказывал пожар, предсказал смерть своего отца. И именно так описывает Данилушку Коломенского Пильняк: «Данилушка умел ясновидеть и говорить только правду или ничего не говорить»20. Этот ранний «беленький» герой получил у Пильняка парадоксальное продолжение в образе коммуниста-юродивого Ивана Ожогова из романа «Волга впадает в Каспийское море». Оба они в своей бескомпромиссной святости («уроды», как сказал бы Лажечников) не нужны окружающему их миру, хоть старому хоть новому.

Эсхатологическая тема звучит все сильнее в романах Пильняка вплоть до последнего – «Соляного амбара», где извилистый провинциальный (отчасти коломенский) текст отступил под натиском прямолинейной вселенской мощи новой веры, марксизма. В романе «Машины и волки» провинциальное многоголосье сбивает «черненьких» и «беленьких» в одну бесшабашную поистине волчью стаю: «На коломенских землях можно было купить и продать: честь, совесть, мужчину, женщину, корову, собаку, место, право, девичество. На коломенских землях можно было замордовать, заушить: честь, совесть, ребенка, старика, право, любовь. На коломенских землях пили все: и водку, и денатурат, и политуру, и бензин, и человеческую кровь. На коломенских землях матершинничали: во все, – в бога, в душу, в совесть, в печенку, селезенку, ствол, в богомать и мать просто, длинно, как коломенская верста. На коломенских землях молились (отцу, сыну и духу), чорту, сорока великомученикам, десятку богоматерей, пудовым и семиточным свечам, начальству, деньгам, ведьмам, водяным, недостойным бабенкам, пьяным заборам. Вор, дурак просто и Иванушка-дурачок, хам, холуй, смердяков, гоголевец, щедриновец, островский – и с ними юродивые-Христа-ради, Алеши Карамазовы, Иулиании Лазаревы, Серафимы Саровские – жили вместе, в тесноте, смраде, пьянстве…»21. Убойный ассортимент должен подчеркнуть совершенную мертвенность живущего «сквозь сон»22 города, на смену которому идет город Коломзавода, город машин. «Наука освободит от сна»23, – мечтает Дмитрий Росчиславский, убитый ударом мужицкого кулака. Объективно говоря, не очень верится, что если вырвать из коломенского кремля «гнилые зубы соборов и церквенок» (как выражается другой пильняковский мечтатель Лебедуха), то Россия счастливо «зашумит машиной»24. Читатель «Машин и волков» не всегда может понять: а сам-то автор в это верит, или он спрятался за статистика Ивана Александровича Непомнящего, на последних страницах, кажется, умирающего?

Где сам Пильняк? Он уходит от прямых вопросов, но зато предлагает обозреть панораму и «обильной» и «бессильной» русской провинции, матери русской революции. В романе «Волга впадает в Каспийское море» Пильняк вольно или невольно приходит к «национальной геометрии» Гилярова-Платонова. С самых первых строк он говорит, что реки никогда не текут по прямой линии, они всегда извилисты. В природе нет прямых линий. Здесь исток человеческих трагедий, личных и общественных. Люди пытаются подчинить себя прямой линии, прямизне революции, они задумали повернуть реки вспять и около Маринкиной башни ставят монолит. Теперь Ока и Москва-река должны повернуться и оросить пустыню. Замечательный революционный проект, а в ходе его реализации рушатся жизни, рушатся личные судьбы, потому что они не подчиняются закону прямой линии. Коломенский текст в его эсхатологической ипостаси представительствует у Пильняка за всю провинциальную Русь. Писатель, ведомый внутренней логикой этого текста, вынужден возвращаться к тем смыслам, которые заданы были в XIX в., о том что русская линия, – это все-таки не прямая. Прямая линия разрушительна, она централизующая, опустошающая, омертвляющая, и только волнистая линия несет в себе жизнь.

Коломенский текст – это некий сверхтекст, проявляющий себя достаточно независимо от индивидуальных особенностей творящих его художников. Через них (хотя и не за них) Коломна заговорила от лица российской провинции. Отсюда и родилось то ощущение, которое точно выразил Борис Пильняк: «я … мерил мир Коломной»25.

--------------------------------------------------------------------------------------------------------------

1 Топоров В.Н. Петербург и «Петербургский текст русской литературы» (Введение в тему) // Топоров В.Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ: Исследования в области мифопоэтического: Избранное. М., 1995. С. 259.

2 Термин «локальный текст» был предложен в работе: Абашев В.В. Идея «Пермского собора» в культурном самосознании Перми на рубеже 19 – 20 вв. // Вестник гуманитарной науки. 1996. № 4 (36). С. 41.

3 Щукин В.Г. Российский гений просвещения: Исследования в области мифопоэтики и истории идей. М., 2007. С. 318.

4 Якушкин П.И. Сочинения. М., 1986. С. 32.

5 Лажечников И.И. Полн. собр. соч. СПб.; М., 1899. Т. 1. С. 41 – 42.

6 Там же. С. 42.

7 Там же. С. 42 – 43.

8 Гиляров-Платонов Н. Речь на праздновании 50-летия литературной деятельности И.И. Лажечникова 4 мая 1869 года // Дом Лажечникова: Историко-литературный сборник. Коломна, 2004. Вып. 1. С. 195.

9 Гиляров-Платонов Н. Из пережитого: Автобиографические воспоминания. М., 1886. Ч. 1. С. 8 – 9.

10 Там же. С. 9.

11 Лажечников И.И. Полн. собр. соч. СПб.; М., 1899. Т. 1. С. 43 – 44.

12 Гиляров-Платонов Н. Из пережитого: Автобиографические воспоминания. М., 1886. Ч. 1. С. 46.

13 Пильняк Бор. На родине Лажечникова // Дом Лажечникова: Историко-литературный сборник. Коломна, 2004. Вып. 1. С. 199.

14 Там же. С. 202.

15 Карамзин Н.М. Путешествие вокруг Москвы: Письмо первое из Коломны от 14 сентября // Карамзин Н.М. Записки старого московского жителя. М., 1988. С. 267.

16 Пильняк Бор. Коломна // Мирское дело. 1919. С. 54.

17 Назову две основных работы на эту тему: Кузовкин А.И. Краеведческое изучение творчества Пильняка // Б.А. Пильняк: Исследования и материалы: Межвуз. сб. науч. тр. Коломна, 1991. Вып. 1. С. 98 – 105; Петросов К.Г. Коломна в судьбе и творческом сознании Бориса Пильняка //Коломенский альманах – 97. М., 1997. С. 232 – 254.

18 Пильняк Б. Былье. М., 1920. С. 15.

19 Прыжов И. Г. Очерки, статьи, письма. М.; Л., 1934. С. 46 – 49.

20 Пильняк Б. Былье. М., 1920. С. 16.

21 Пильняк Б. Сочинения: В 3 т. М., 1994. Т. 1. С. 173 – 174.

22 Там же. С. 345.

23 Там же. С. 349.

24 Там же. С. 194.

25 Пильняк Борис. Мне выпала горькая слава… Письма 1915 – 1937. М., 2002. С. 237.

 

Назад    Наверх